написать

Глава шестая. ЗАКЛЮЧЕНИЕ

1. ПРОБЛЕМЫ ФИЛОСОФИИ И НРАВСТВЕННОСТИ

В поисках за разрешением загадки жизни, на перепутьи сомнения, философскому исследователю приходится выбирать один из двух отправных пунктов. Первый — стать лицом к объективному миру и в многообразии жизненного потока стремиться изучать его законы и противоречия (действительные и кажущиеся); и стараться отвоевать одну позицию за другой так, чтобы вчерашняя тайна сделалась открытой книгой сегодня. При этом свой собственный внутренний мир, со всеми переживаниями, приходится рассматривать, как бесконечно-малую частицу, — как каплю, в которой отражается внешний мир. Тогда правильность отображаемой объективной действительности находится в зависимости от состояния капли, от степени ее прозрачности, от света, который на нее падает.

Другой путь — стать спиной к внешнему миру и обратить свой взор внутрь; прислушиваться к каждому душевному шороху; признать единственной реальностью человеческие чувства, желания, капризы и, подчас, собственные недуги. На мир тогда смотрят через увеличительное стекло своих недугов: собственная близорукость истолковывается, как мираж пространства, плохое настроение, как Weltschmerz, возвышенное настроение — как вечное блаженство, прихоти — как мировая Воля, свое мышление — как мировой Разум, а инстинкт жизни — как бессмертие. Оторвавшись от твердой земли, они, люди шестого чувства, уносятся на крыльях своей фантазии к сверхчувственному и безвременному миру, туда, где борьба неведома, где страдания невозможны.

Толстой принадлежал к категории «потусторонних», поэтому все вопросы философии он ставил в религиозной плоскости. Об объективной действительности он судил по тому, как он боялся ее. И так как для «потусторонних» «Я» является их собственным сводом законов, верховным прокурором, защитником и судьей, то Толстой выносит приговор миру в зависимости от душевного состояния. На место неизвестного (х), которое наука стремится найти в жизненном уравнении при помощи данных, добытых опытом, он ставил «известное» (бога), а вместо объективного мира — неизвестное (х, иногда 0). Этим решение проблемы окончательно запуталось.

Все же материальный мир, через «греховные», чувственные восприятия и «ложный» разум, врывался иногда, как леденящий ветер в отшельническую обитель, едва нагретую «верой», и замораживал грезы. От таких визитов яснополянскому идеалисту надо было во что бы то ни стало избавиться, и он старался это сделать при помощи «истинного» разума. По мере того, говорит «истинный» разум, как мы начинаем понимать учение Христа, вопросы метафизики становятся ненужными, ибо существуют более необходимые интересы в жизни. И как прилежный работник интересуется только работой, не желая знать, что делается у хозяина, между тем, как ленивый работник всюду сует свой нос, стараясь разузнать секреты, которые ему все равно не узнать, и только время теряет напрасно, так и с истинным христианином: он служит богу, не стараясь узнать о нем, зная только одно, что он — господин, и, следовательно, человеку нечего равняться с ним. «Кто станет отрицать, что делает во мне все хорошее Бог?

«Но вопрос о том, внешний ли Он, — опасен.

«Не могу ничего говорить про это.

«Он все, я — не все, поэтому Он вне меня. Но я знаю Его только тем, что во мне божественно.

«Но эта опасная и, боюсь, кощунственная метафизика».(«Спелые колосья», стр. 114.)

Толстой, конечно, знал, что атеист отрицает, а агностик сомневается в том, что «бог делает все хорошее», однако, он задает этот вопрос, чтобы уверенностью тона ободрить колеблющихся, тогда как он сам в тиши мучился сомнением. Признавая, что занятие вопросами философии — «кощунственная метафизика», он все же «кощунствовал» порою: «Вчера думал о том, что форм мышления — категорий — не семь, не четыре: причинности, материи, пространства, времени, а только одна: движение, включающее в себя все. Движение есть перемена места, стало быть — пространство; перемена же места может быть скорое и медленное — время; движение, предшествующее — причина, последующее — следствие; то, что перемещается — материя. Все — движение. Человек сам непрестанно движется, и потому все ему объясняется только движением»(Там же, 12 июня 1898 г. ) .

А в другом месте: «Люди разделены (отдельны от других существ), и это представляется им пространством. То же, что они нераздельны по существу, представляется им временем». Так это записано. Пространство разъединяет, время соединяет. Но это неверно. И время и пространство есть разделение, есть невозможность постигновения единства. (Неясно, но я понимаю. Разъясню после»(«Дневник Льва Николаевича Толстого», 11 мая 1898 г. ) .

Тут мы видим, как Толстой бьется над разрешением проблем «категорий» и подхватывает идеалистический ответ, что что-то движется без материи, что время и пространство — понятия человеческие, а материя — иллюзия, — галлюцинация, от которой надо избавиться. Избавляется же он от нее с помощью бога: «Для всемирного сознания, для Бога, нет материи. Материя есть только для разделенных друг от друга существ. Предел деления — это то, что мы называем материей со всеми ее бесконечными формами»(Там же, 28 сентября 1899 г.) .

С устранением материи, независимость и бессмертие духа уже не подлежали бы сомнению, если бы зачастую «ложный» разум не вносил бы его. «Та материальная форма, в которой застает нас в этом мире пробуждение нашего сознания истинной жизни, представляет как бы предел, ограничивающий свободное развитие нашего духа. Материя есть предел духа. Истинная же жизнь есть разрушение этого предела. «В этом понимании и содержится самая сущность разумения истины, — та сущность, которая дает человеку сознание вечной жизни. «Материалисты принимают предел за истинную жизнь»(Прилож. к «Русскому слову», т. XV, стр. 175.) .

Толстой не слишком обременяет свои мысли доказательствами: ведь главная задача философии, по его мнению, состоит в том, чтобы ответить на религиозно-нравственные вопросы, следовательно, чем меньше вопросов задавать, тем лучше. Толстой знал, что ответы на волнующие его вопросы могут быть только отрицательные, если ждать их извне, а не изнутри, поэтому он старался их избежать. Что путь к философии у него лежал через религию; что из философии он брал только то, что могло дать опору его вере, мы можем судить из письма к Н. Я. Гроту: «Спасибо за ваше письмо и замечания, дорогой Николай Яковлевич. Первую фразу о Аристотеле я хотел изменить по вашим указаниям, но прилаживался, прилаживался — и не мог. Оставьте ее, как есть. Ведь я это самое думаю. Вы скажете: я не знаю Аристотеля. Да не знаю-то я его потому, что там нет того, что мне нужно знать. А знаю более недалекого (?) от него — Лао-дзы и Конфуция, и не мог их не узнать...»(«Письма Л. Н. Толстого», 1894 г., изд. «Окто».) .

Толстой, значит, согласился быть утилитаристом, только в религиозном смысле, и заострял он иногда религиозные вопросы, пожалуй, не меньше, чем теологи, против которых он так резко выступал. Если Аристотель его не интересовал, что же говорить об интересе к другим мыслителям, в чьей философии не было того, что ему «нужно знать»? Однако, такое отношение не мешало ему критиковать догматизм ученых и философов.

Что касается проблемы тела и души, то взгляд его в этом отношении не был постоянным. Иногда он говорит, что только душа существует, но не тело, иногда — и то и другое. Душа, разумеется, бессмертна. Что проблема души и тела не более выяснена им на старости лет, чем в молодости, ясно из сопоставления его дневников, из которых видно, что эти вопросы его всегда занимали.

«Ежели тело отделено от души и уничтожается, то что же доказывает уничтожение души? Самоубийство есть разительнейшее выражение и доказательство души, а ее существование есть доказательство ее бессмертия. Я видел, что тело умирает; поэтому предполагаю, что и мое умрет; но ничто не доказывает мне, что душа умирает, поэтому говорю, что она бессмертна — по моим понятиям. Понятие вечности есть болезнь ума»(«Дневник молодости», 13 июля 1852 г.) .

«Я же говорю об этом догмате о душе следующее. Душой мы называем б о ж е с т в е н н о е , духовное, ограниченное в нас нашим телом. Только тело ограничивает э т о б о ж е с т в е н н о е , д у х о в н о е . И это-то ограничение и дает ему форму, как сосуд дает форму жидкости или газу, заключенному в нем. А мы знаем только эту форму. Разбей сосуд — и заключенное в нем перестанет иметь ту форму, которую имеет, и разливается, разносится. Соединяется ли с другими веществами, получает ли новую форму — мы этого ничего не знаем, но знаем наверное то, что оно теряет ту форму, которую оно имело в своем ограничении, потому что то, что ограничивало, разрушилось. То же и с душою. Душа после смерти перестает быть душой и, оставаясь духом, божественной сущностью, становится чем-то другим, таким, о чем мы судить не можем»(«Дневник Льва Николаевича Толстого», 29 декабря 1897 г.) .

Почему явление самоубийства доказывает существование души? Об этом Толстой предпочитает пространно не говорить, он, вероятно, имел в виду инстинкт самосохранения, который не дал бы человеку оборвать свою жизнь, если бы что-нибудь более сильное в моменты конфликта не преодолевало бы страх смерти. Что же может быть сильнее души?

Допустив существование души, он выводит из этого предположения ее бессмертие (или вернее, из-за желания бессмертия он допускает ее существование), и вместо того, чтобы самому доказывать бессмертие, он требует, чтобы ему доказали противное. Разницу же между «бессмертием» и «вечностью» он не выясняет, ограничившись замечанием, что «понятие вечности» есть «болезнь ума». Но если разум подвержен заболеваниям, то, следовательно, он подвержен смерти также. Возможно, что для Толстого «разум» есть что- нибудь другое, чем «душа», — ибо душа бессмертна, как мы видели, но если разум есть духовное, как он может умереть? Но это принадлежит к числу «праздных» вопросов.

Но может быть, 24-летний молодой человек не в состоянии был выяснить того, что выяснил 70-летний старик? — Старик, судя по этой записи, был не менее догматичен, чем молодой мыслитель. Доказательством существования души он еще меньше занимается, ибо этот вопрос не подлежал для него сомнению, но тут уже душа лишается бессмертия и, превращаясь в дух, «становится чем-то другим, таким, о чем мы судить не можем», зато «мы можем судить» о божественности и бессмертии духа. Если схоластики еще заботились о том, чтобы прикрыть свой догматизм доказательствами, то Толстой часто уже не старается прикрыть его, разве чувство (интуиция) не сильнее разума? А чувство в доказательствах не нуждается.