Описание Государства Платона. Его взгляды на искусство. Совпадение позиций
Такое суровое отношение к искусству со стороны великого художника напоминает нам, что 2300 лет тому назад другой великий философ-художник, Платон, также отрицал красоту во имя нравственности. Правда, Толстой никогда не отзывается о Платоне в таком тоне, как он отзывается о Сократе, т. е. не считает его учителем жизни, все же взгляды их на искусство очень родственны, хотя это родство чисто внешнее, а не внутреннее. Возможно, что сходный взгляд на нравственность, как на субстанцию мира, вел их в одном и том же направлении.
В самом начале надо оговориться, что между их взглядами на понятие «добро» — разница огромная. Признание классов есть моральная предпосылка платоновского «государства», между тем как отсутствие классов, уничтожение государства — абсолютное равенство — самое основание толстовского «царства божия». Следовательно, идеалы «абсолютной свободы» и «равенства» были совершенно чужды греческому философу, и язычник Платон насмехался бы над доктриной «непротивления», которую анархо- христианин считает центральным пунктом своего учения. Если мы говорим об их родственном отношении, то только о нравственном подходе к искусству, ибо хотя Платон был сам великим художником, однако он готов был применять суровые меры к художникам вплоть до исключения их из «государства». По аналогичным мотивам и Толстой осуждает их, а именно за то, что они — «изобретатели», т. е. обманщики.
В идеальном «государстве» Платона поэтам не дозволено свободно писать, не имея в виду общественного блага. Они либо должны своим писанием служить государству, согласно инструкции стражей, либо их заставили бы покинуть «государство». «А кто, повидимому, стяжав мудрость быть многоразличным и подражать всему, придет с своими творениями, и будет стараться показать их, тому мы поклонимся, как мужу дивному и приятному, и сказав, что подобного человека в нашем городе нет и быть не должно, помажем его голову благовониями, увенчаем овечьею шерстью и вышлем его в другой город; сами же, ради пользы, обратимся к поэту и баснослову более суровому и не столь приятному, который у нас будет подражать речи человека честного и говорить сообразно типам, поставленным нами в начале»(«Политика или государство», сочинения Платона, пер. Карпова, СПБ, часть III, стр. 164 — 165.) .
Точно так же, как для Платона цель нравственности не удовольствие и «искусство для искусства» — вредная забава, так удовольствие, полученное от какого-нибудь произведения искусства без отношения к «добру», безнравственно в глазах Толстого. Даже простое описание не должно занимать художника, если описание не ведет к улучшению людей, ибо для обоих мыслителей искусство было прислужницей нравственности, «блага», хотя понятие «благо» подвергнуто было изменениям в течение 23 веков, которые отделяют Платона от Толстого.
Поэтическое подражание, т. е. простое описание, трижды удалено от истины, говорит Платон. Оно — праздное занятие, и одного таланта недостаточно для оправдания деятельности художника, если эстетическое наслаждение, полученное от произведения, — все, что оно способно нам дать. «Государство» должно было служить местом для серьезных людей, у которых добродетель на первом плане. Гомера Платон обвинял в том, что он слишком мало знал о делах шорника, чтобы говорить о седлах, и Ион напрасно гордился тем, что мастерски передавал Гомера, в особенности, когда он попал в логическую западню Сократа. Ион принужден был признать, вслед за Сократом, что этическое вдохновение есть своего рода «исступление» и что оно стоит гораздо ниже знания, в особенности философского знания (самое высшее в глазах Платона). «Муза сама творит людей вдохновенными, а через этих вдохновенных составляется уже цепь из других восторженников. Ведь все добрые творцы поэм пишут прекрасные стихотворения, водясь не искусством, а вдохновением и одержанием... поэт есть вещь легкая, летучая и священная: он не прежде может произвести что-либо, как сделавшись вдохновенным и исступленным, когда в нем нет уже ума; а пока это стяжание есть, каждый человек бессилен в творчестве и в излиянии провещаний. Итак, кто говорит много прекрасного о предметах, тот водится не искусством...»(«Ион», сочинения Платона, перев. Карпова, ч. IV, стр. 374.) .
Поэтому, если бы платоновское «государство» могло осуществиться, Платон поручил бы стражам цензуру всех авторов, строго следя за «неправдой» — художественным вымыслом. Одобрили бы стражи только тот вымысел, который был бы полезен «государству». Художественные произведения, не подвергающиеся контролю, — слишком опасное оружие в руках легкомысленных художников, по мнению Платона.
Толстой тоже против простого описания, он тоже против тех произведений, в которых нравственная правда не главная цель автора, а только сводится к истинному описанию того, что существует в действительности, такая «правда» — бесплодное занятие. Не содержание важно, а цель, которую себе автор ставит. Вот почему «Хижину дяди Тома» и свою сказку «Бог правду видит, да не скоро скажет» он считал достойными художественными произведениями, которые нравственно допустимы в «божием царстве», между тем как произведения Гете, Шекспира и Данте были забракованы им.
Для Платона драма имела ценность только с точки зрения государственного блага, поэтому она должна быть пересмотрена стражами «государства». Если это сатира Аристофана, тогда она бесполезный смех, если это трагедия, тогда она ослабляет души граждан государства, в котором храбрость считается добродетелью. Толстой также был против бесполезного смеха в искусстве, а что касается драмы, то она должна говорить о «вечном и бесконечном».
Для Платона «красивое» не есть красивая форма, приятная только для глаза. Картина, имеющая красивые линии и цвета, кроме удовольствия, нашей душе ничего не дает, а к эстетическому наслаждению, помимо моральных мотивов, и греческий и русский художники-мыслители были недружелюбно настроены. Важно и ценно не форма красоты, приятная только для глаза, а умственная красота. «Под красотою форм я пытаюсь теперь понимать не то, что хотят понимать многие, например, красоту животных или какой-нибудь живописи. Моя речь — о чем-нибудь прямом и круглом... о плоскостях и твердых телах, построяемых по правилам и наугольникам»(«Филеб», сочинения Платона, пер. Карпова, ч. V, стр. 132.) .
Не то, что телесный глаз воспринимает, но что духовный глаз может созерцать — красота. Красота есть средство к достижению нравственности, а не цель. «Итак, если мы не можем схватить добро одною идеею, то схватим его тремя — красотою, соразмерностью и истиною»(Там же, стр. 161.) . С такой же точки зрения (без интеллектуализма, конечно, который был чужд Толстому), им рассматривался Рафаэль и Микель-Анджело. Он не согласен с кантовской формулировкой прекрасного, что «искусство есть наслаждение без желания».
До такой степени боялись оба силы музыки, что в интересах торжества добродетели они запретили бы всякого рода композиции. Платон допускал бы в свое «государство» только некоторые роды инструментов. Толстой заменил бы рояль гитарой, а симфонию «Ванькой-ключничком». Оба смотрели на музыку, как на средство, ведущее к «добру».
Музыка, согласно Платону, полна «догадок» и «подражания», ей недостает духовной чистоты, и она нужна только для младшего поколения. Толстой считал самую простую и достаточную форму музыки наиболее доступной, ибо она заражает всех, и, будучи, таким образом, ступенью к объединению, помогает братству людей, и дух торжествует над плотью.
А заинтересованы они были больше всего в духе, истинном бытии, которое делает человека богоподобным. Их души рвались из темницы тела, чтобы взлетать в духовную высь, далеко от земли, где истинная свобода возможна, где целое поглощает часть, где в едином растворяется множество, и вечный мир заменяет борьбу. Их больше всего тянуло к той жизни, где «Истина» и «Добро» не знают соперников.
И Толстой и Платон видели, как весна приходит и уходит, как молодость увядает, как телесная любовь оставляет одно грустное воспоминание. Земная жизнь поэтому есть «становление», а не «бытие», а земная красота — обольстительница, волшебница, которая привязывает человека к этому «подземелью».
Но если «становление» мимолетно, а наше знание гоняется за «тенью» (Платон) или за «бесконечными отношениями», но не бытием (тоже тень своего рода — Толстой), — то ведь должно быть вечное «бытие», тенью которого наше знание является, вечное «бытие», не ведающее изменений, т. е. беспрерывной смерти. Вот это «Бытие», этот вечный, неизменный мир существует по сю сторону земной жизни; бытие того мира требует нравственность, как бы в награду за несовершенство, за страдания, которым смертные подвергаются в течение жизни. Что же может быть более вечным и чистым, чем «Идея» (чистый дух)? И что может иметь больше ценности, чем добродетель? И что может быть выше, чем само понятие «Добра»? Как может искусство, эта тень мимолетной жизни, эта игра взрослых детей, сравниться с вечной сущностью? «Идея идей» — «Добро» есть «песня песней» религиозного поэта. Однако с духовными глазами, устремленными по сю сторону плоти и в Вечность, всякая песня о земле есть лишь заупокойная. Что же удивительного, что Платон подозрительно смотрел на художников, что на его произведениях воспитывались первые христианские апостолы и что Толстой не раз хотел покинуть Музу ради святых писаний, христианских и индусских?