написать

5. ЛЕВ ТОЛСТОЙ И ТОМАС ХАРДИ

Судьба Героя и Толпы на примере Наполеона. Общность взглядов Харди и Толстого

Эпоха Великой французской революции и европейских войн и та роль, которую Наполеон играл в них, не нашли еще должной оценки в художественных произведениях, хотя о них охотно писали. Наполеона либо рисовали величайшим героем, сумевшим благодаря своему гению взволновать Европу и держать ее судьбу в своих руках, либо его представляли, как авантюриста, случайно протолкнувшегося до кормила правления, подхваченного волной бурного времени, но возомнившего о себе как о творце всех событий, когда в действительности он только был орудием в руках судьбы.

Так на него смотрели некоторые фаталисты, не понявшие экономического и политического состояния Европы и тех конфликтов, которые были вызваны Французской революцией вне границ Франции. Не понимали они также условий, породивших этот необыкновенный подъем патриотизма, при котором возможно было появление такой гениальной личности, как Наполеон, и поэтому они искали причин его падения не там, где нужно. К ним принадлежал Толстой. Не разобравшись ни в экономических, ни в политических условиях Европы, не пожелавши из-за доктрины своей дать должную оценку личности Наполеона, он все события приписывает провидению.

Но не все фаталисты смотрели так на Наполеона, — примерно, Томас Харди, который, как и Толстой, черпал свое мировоззрение из философии Шопенгауэра. Не будучи прозелитом, как Толстой, Харди не писал свои «Династии» в таком пристрастном тоне, в каком писалась «Война и мир», хотя английский поэт-философ, как и русский мыслитель, против теории «героя и толпы».

В своей книге Харди рисует всю трагедию, связанную с тщетной погоней за властью. Все эти преступления и интриги, связанные с стремлением к власти и достижению ее, говорит он, не только не зависят от воли человека, но были предопределены извечно «Имманентной Волей», и какое бы положение ни занимал человек, он точно так же в состоянии изменить направление событий или даже отказаться от участия в них, как ветер может изменить свое направление. В этой борьбе не один Наполеон является трагической фигурой, а все участники этой эпохи, все династии, все гоняющиеся за призраками власти, ибо и их погони и войны были извечно предопределены. «Еще прежде, чем солнечные системы были созданы, сражения рас были уже начертаны» («The Dynasts», an epic drama in 3 parts, London, 1920, Harper.).

И так как в вечной книге судеб записаны участи всех участвующих всех сражений, а человек ничего не может изменить, Харди уже не может быть грозным судьей, а только беспристрастным художником, чья цель понимать жизнь Наполеона, но не осуждать ее. Из- под его пера Наполеон выходит далеко не тем самодовольным человеком, каким его рисует Толстой. Французский вождь не ведал покоя даже тогда, когда он еще был победителем и императором, так как гонимый слепой силой с одного поля сражения на другое, чтобы выполнить план, не им выработанный, а роком, и чувствующий это, он уже счастливым быть не может. Даже желание увековечить свою власть, передав престол своему потомству, покупается дорогой ценой — несчастливым браком. Когда он еще был могуч и державные властелины еще заискивали у него, даже тогда он не мог найти того счастья, которое простые смертные часто находят в своем тесном семейном кругу. Что же говорить о его жизни после поражения в России? Тогда всеми покинутый и униженный, недавно еще могучий владыка, не находит отдыха даже в родном доме. Разве его участь не печальнее жизни многих, никогда не испытавших чувства власти? Разве ценою его власти не было то, что он судьбой был поднят до орлиной высоты с тем, чтобы быть брошенным в прах?

Нерадостна жизнь и других правителей или претендентов на престол. Претенденты несчастны и тогда, когда их стремления еще не осуществились, и не менее несчастны, когда они уже достигнуты. Чтобы видеть, что делается за кулисами сильных мира сего, Харди приводит читателя в уединенное место, где содержится психически-больной король великой британской империи. Какое жалкое впечатление производит правитель, дрожащий перед своим лекарем! Сильный в глазах народа, король умоляет своего врача уменьшить количество пиявок, просит избавить его от смирительной рубахи. Разве одной из причин его ужасного положения не является духовная тяжесть короны, которая давила его мозг, или быть может он просто является жертвой придворной интриги, (т. е. высшая власть связана с большим несчастьем)? Какой иронией звучит известие о победе для того, кого еще зовут королем, но кто содержится, как заключенный, кто оплакивает «четвертую черную потерю» своей «несчастной жизни»? Что лавры победы мало радости приносят ему в таком состоянии, об этом свидетельствуют его собственные слова:

«Он говорит, что я выиграл сражение?

А думал я, что я вовсе

Бедный осужденный узник здесь,

Во мраке доживающий свои одинокие дни,

Наполненные ужасом этих злодеев пиявок, которые

Сосут мою кровь, как вампиры. Горе мне!

Ничто мне не остается, как только смерть свою ускорить!

Чтобы поскорее моему сыну угодить! И все же говорит он,

Что я выиграл сражение. О, господи, проклятие на их голову!

Когда же мирская молва согласится с правдой?

Когда же людские языки будут говорить искренно? («The Dynasts», an epic drama in 3 parts, London, 1920, Harper.)

Английский художник согласен с русским художником, что несчастье, которое власть с собой приносит, далеко превосходит удовольствие, полученное от правления; что правитель, коему подвластны миллионы людей, часто завидует своему последнему подданному, спокойно живущему и не знающему заботы, неразлучной с властью. Ведь люди, не пользующиеся властью, не окружены неверными друзьями, у которых имеются свои собственные расчеты. Правитель же часто лишен даже привязанности своих детей, у которых больше зависти к отцовской власти, чем любви к нему, ибо воля в них сильнее проявляется, имея более благодатную почву для взращивания плодов зла, от которого не только чужие страдают, но и сам венценосец часто мучается в тиши, не имея близкого человека, кому он мог бы поведать свое горе и от кого мог бы ожидать искреннего совета. Для Харди, как и для Шопенгауэра, «Воля» есть та слепая движущая сила, которая вечно куда-то стремится без цели и без сознания и которая безжалостно накладывает свою тяжелую руку на того, кто случайно близко находится. «Еще до существования времени

В самом зародыше Бытия

Не было никаких признаков,

Что сознание учредило дела земные,

Или что оно их установит (таковы мои думы) — в этой мимолетной жизни,

Скорее похоже, как будто Воля,

Наподобие заснувшего ткача,

Чьи пальцы ткут искусно без всякой думы,

Без всякого ведома ткача.

Так было с тех пор, как жизнь впервые появилась,

Так будет Она вечно ткать» («The Dynasts», an epic drama in 3 parts, London, 1920, Harper.).

И хотя Дух Сострадания знает, что Воле не больше известно о своих деяниях, чем заснувшему ткачу о своих, хотя Харди знает, что Воля глуха к людским страданиям, как и Толстой знал, что провидение или безличный бог, глухо к людским мольбам, он, как и Толстой, все же чувствовал потребность открыть растерзанную душу свою высшему существу, как будто оно было любящим другом. «Ах, как хотелось бы молиться

Какому-то Великому Сердцу, чтобы освободило Оно нас

От этого дня зла, этого дня зла» («The Dynasts», an epic drama in 3 parts, London, 1920, Harper.).

Но на это Духу Сострадания так отвечает хор Духов Ироний: «Но где искать Его сострадание?

Да, где Его сердце находится?

— Там ли, где пылает небесный огонь?

Или там, где небесные кратеры лаву извергают?

Или ткутся надзвездные ткани ночные?

Какова форма Его — подделка человеческая?

Что вращает в далекой неосвещенной сфере

Колесо, которое двигает Бесконечное?»(«The Dynasts», an epic drama in 3 parts, London, 1920, Harper.) .

Что касается отношения Толстого к «Движущей Силе», то он отказался ответить на этот вопрос, зная очень хорошо о несовершенстве этого мира «явлений», или, быть может, «Целое», будучи безличным, не заботится о «части», в особенности, когда эта «часть» находится еще в оболочке животного? Поэтому отвергая организованную общественную жизнь, Толстой советует жить внутренней жизнью. Общественная жизнь ведь не действительная жизнь, а мир призрачный, иначе невозможно себе представить, как человек может избежать того, что извечно предписано, что входит, как часть в великий план?

Общественная жизнь значит — фантазия, ибо провидение будучи добрым, не могло вселить в сердца людей духа уничтожения. Харди тоже считает общественную жизнь призрачной, хотя полагает, что исторические события были начертаны еще прежде, чем «системы солнца были организованы», и вместе с Духом Ироний спрашивает: «Как когда-то Грек, так и я хотел бы спросить

Кто знает, действительно ли зрелище это?

Или оно — только иллюзия богов (Воли я думаю),

Чтобы шутку какую сыграть?»(«The Dynasts», an epic drama in 3 parts, London. 1920, Harper.) .

Но все же английского пессимиста не оставляет надежда, что «дремлющий ткач», «Оно», может проснуться от своей вековой дремоты: «Однако Оно может пробудиться и осознать и

— Прежде чем земля обратится в хаос — все понять,

И со знанием употребить безболезненную руку.

Но воздух полон каким-то движением,

Слышатся какие-то радостные звуки, извещающие,

Что бешенство

Всех этих веков

Прекратится и настанет час освобождения от снарядов.

Сознание направляет Волю, чтобы Она творила

Все вещи прекрасными» («The Dynasts», an epic drama in 3 parts, London. 1920, Harper.)

Но как могут «уничтожающие войны на суше и на море, намеченные, как все прочее, извечно, быть вычеркнуты» — для фаталистов, подобных Толстому и Харди, трудно объяснить. Это могло быть только слабой надеждой иногда, не больше, чем тщетным желанием. Более последовательным с их стороны было упование на смерть, которая по учению Шопенгауэра, избавляет нас от боли. Так, осматривая поле битвы при Альбуэре (Испания), Дух Милосердия восклицает: «Их изрубленные кости, Земля, прячь глубоко, глубоко!

Там, где безвредные черви, лаская, ползают.

Какой муж может горевать, какая жена плакать?

Нет, пробуждения лучше — сон!»(«The Dynasts», an epic drama in 3 parts, London. 1920, Harper.)

В недрах бессознательного «Целого» (для Толстого) или «Его» (для Харди), где часть может спать вечным, непробудным сном; в бессознательном «сверх-мире», где никто «не горюет и не плачет» пессимист ищет убежища от этого мира призраков, где уничтожающие войны намечены извечно и где уши рока закрыты навсегда для молитв.