написать

8. ТОЛСТОЙ И ШОПЕНГАУЭР

Воля — основа вселенной. Совесть и эгоизм. Стремление к наслаждению. Любовь и отказ от имущества

Леденящим пессимизмом веет от всей философии Толстого — не только от той части, которая писалась в моменты душевной борьбы, когда разум его бился в клетке сомнения, когда голову расшибить хотелось от отчаяния, но холодом дышет и от того христианского анархизма, который он рисовал себе в периоды просветления, когда он почувствовал, «живого бога в первый раз». Казалось бы, что атеизм Шопенгауэра должен был отделить богом упоенного Толстого от неверующего философа, но квиетизм и пессимизм сроднил их ближе, чем безбожие могло их разъединить.

Из утверждения воли (онтологической основы мира, по предположению Шопенгауэра), выражающейся в безнравственной борьбе во всей вселенной, немецкий философ посредством софизмов выводит теорию нравственности, основанную на отречении воли. Нравственность — маленький моральный островок в бушующем море страстей и бездушного эгоизма, до которого воля не может дойти: там аскет отдыхает душой. Хотя нравственности нельзя учиться — «velle non discitur» однако, Шопенгауэр учит о ней или просто «излагает». Наша жизнь, говорит он, — сплошное страдание, хоть переменчивое, но неустранимое. Она также — сплошное желание, ибо воля ненасытна, и вместо одного удовлетворенного желания появляется множество новых, которых невозможно удовлетворить. Помимо того, удовлетворенное желание оставляет пустое место, которое заполняется страданием, а в лучшем случае — скукой. Таким образом, наша жизнь вращается между этими двумя крайностями — между желанием, которое есть неудовлетворение, и удовлетворением, которое завершается скукой. Познание — явление, созданное объективизацией воли на высшей ступени, не может остановить всеобщей борьбы (природа есть борьба всех против всех), но оно в состоянии помочь нам вырваться из этого железного стоянии помочь нам вырваться из этого железного кольца, указывая нам, что всякое желание есть тщетное стремление, погоня за мыльными пузырями. Познание, таким образом, учит об опасности, в которую нас желание ввергает, и указывает путь отречения от всех соблазнов. Познание или разум помогает нам умертвить волю в нас, являясь, таким образом, нашим спасителем. В вечном движении бытия (воли) индивидуальность — только мимолетный кошмар, сон, который рождает сны. Познать эту истину — значит избавиться от лишних страданий.

Толстой признал истину этого учения по отношению к земной жизни и согласился с Шопенгауэром, что погоня за счастьем кончается несчастьем. Беда заключается в том, повторяет он вслед за Шопенгауэром, что мы стремимся к счастью и хотим избежать страданий. Будь это даже возможно на некоторое время, мысли о смерти и страдании — все же неизбежны вместе со старостью, но страдание означает совсем другое, оно означает, что с нами не все в порядке: либо, что тело наше не в здоровом состоянии, либо, что наша душа погружена во мрак. Исход — стремление к самосовершенствованию (на что и Шопенгауэр указывает) и к установлению царства божия на земле — оба необходимые процессы, по учению яснополянского мыслителя. Если одно пренебрегается, другое невозможно. На каждом шагу руководство совести — т. е. комбинации разума и любви — весьма необходимо, совесть же нас учит, что эгоизм есть злейший враг нравственности.

Шопенгауэр тоже противопоставляет совесть эгоизму, говоря, что совесть «расширяет сердце, как эгоизм суживает его. Ибо в то время, как последний концентрирует наше участие на отдельном явлении собственного индивидуума, при чем познание не перестает нам показывать неисчислимые беды, беспрерывно грозящие этому явлению, отчего страх и забота становятся основным тоном нашего настроения, — сознание, что все живое по своей внутренней сущности есть то же, что наша собственная личность, это создание распространяет наше участие на все живое: от этого сердце расширяется. Ослабленное таким образом внимание к собственной личности в корне подкапывает и ограничивает тягостную заботу о ней: отсюда та спокойная, уверенная радость, какую дарят нам добрые помыслы и чистая совесть; отсюда более сильное проявление этой радости при каждом добром поступке, ибо он удостоверяет для нас самих источник такого настроения. Эгоист чувствует себя окруженным чуждыми и враждебными явлениями, и все свое упование возлагает он на собственное благополучие. Добрый человек живет в мире дружественных явлений: благо каждого из них — его собственное» (Шопенгауэр, А. «Мир как воля и представление», пер. И. Д. Айхенвальда, Москва, 1900, изд. Кушнерева, стр. 388.).

Толстой вполне согласен с этим «язычником» и повторяет его на свой лад: «Удивительно, как мы привыкли к иллюзии своей особенности, отделенности от мира. Мы видим, чувствуем, — жизнь заставляет нас всякую минуту чувствовать нашу связь и зависимость от мира, чувствовать свою нецельность; и мы все-таки верим, что мы, наше я, — что-то такое, во имя чего можно жить. А между тем, когда ясно поймешь эту иллюзию, то удивляешься, как можешь не видеть того, что ты — не часть целого, а в р е м е н н о е и п р о с т р а н с т в е н н о е п р о я в л е н и е ч е г о т о н е в р е м е н н о г о и  н е п р о с т р а н с т в е н н о г о »(«Дневник Л. Н. Толстого», 12 апреля 1898 г) .

Сознавая, что все живущее есть проявление той же нераздельной воли, Шопенгауэр говорит, что любовь надо перенести на всех, противопоставляя себя воле, чья природа есть борьба, желание и вечное неудовлетворение. «Ибо для того, кто совершает подвиги любви, прозрачной стала пелена Майи, и мираж principii individuationis рассеялся перед ним. Себя, свою личность, свою волю узнает он в каждом существе, — следовательно, и в страждущем.

Для него исчезло то заблуждение, в силу которого воля к жизни, не узнавая самой себя, здесь, в одном индивидууме, вкушает мимолетные и призрачные наслаждения, а за то там, в другом индивидууме, переносит страдания и нужду и таким образом муку причиняет и муку терпит, не сознавая, что она, подобно Фиесту, жадно пожирает собственную плоть... Исцелиться от этого призрака и ослепления Майи и творить дела любви — это одно и то же» («Мир как воля и представление», стр. 387.).

Утилитарная доктрина отрицается и критикуется одинаково обоими мыслителями.

Для Толстого «главное заблуждение людей то, что каждому отдельно кажется, что руководитель его жизни есть стремление к наслаждению и отвращение от страданий. И человек, один, без руководства, отдается этому руководителю: ищет наслаждений и избегает страдания, и в этом полагает цель и смысл жизни.

«Но человек никогда не может жить наслаждаясь, и не может избежать страданий. Стало быть не в этом цель жизни.

«А если бы была в том, то — что за нелепость!

«Цель — наслаждения, а их нет и не может быть.

«А если бы они и были,— конец жизни — смерть, всегда сопряженная со страданиями... Цель жизни вне наслаждений. Она достигается переходом через них.

«Переход этот от наслаждений к страданиям — это дыхание жизни, вдыхание и выдыхание, принятие пищи и отдача ее.

«Положить своею целью наслаждения и избегать страданий, это значит потерять путь, пересекающий их»(«Спелые колосья», стр. 58 — 59.) .

«Всякое удовлетворение, — говорит немецкий философ аскетизма, — или то, что обычно называют счастьем, в действительности всегда имеет лишь о т р и ц а т е л ь н ы й , а не положительный характер. Это не изначальное и по собственному почину посещающее нас счастье: это всегда удовлетворение какого-нибудь желания. Ибо желание, т. е. лишение, — предварительное условие всякого наслаждения. Но удовлетворение кладет конец желанию, и, следовательно, наслаждению. Поэтому удовлетворение или счастье никогда не может быть чем-нибудь иным, кроме освобождения от горести, от нужды: ибо к последней относится не только всякое действительное, очевидное страдание, но и всякое желание, настойчивость которого нарушает наш покой, — сюда относится даже убийственная скука, которая делает нам жизнь в тягость»(«Мир как воля и представление», стр. 330.).

А дальше: «Добровольное, полное целомудрие — вот первый шаг в аскетизме, или отрицание воли к жизни... Природа, всегда правдивая и наивная, сознается, что если эта максима станет всеобщей, то человеческий род прекратится... С совершенным уничтожением познания и остальной мир сам собою превратился бы в ничто, так как без субъекта нет объекта» («Мир как воля и представление», стр. 395.). В согласии с Шопенгауэром Толстой говорит, что когда страсть исчезнет, вместе с ней исчезнет человеческий род. Закон будет исполнен и миссия человеческая завершена. Вот почему он советует, чтобы мужчина смотрел на женщину, как на свою сестру.

Несмотря на то, что Шопенгауэр не верил в бога, что он не связал мораль с религией, он пришел к тем же результатам, к каким впоследствии пришел Толстой, хотя последний сомневался в морали, отделенной от религии. Эту мысль Шопенгауэр выражает так: «Если в глазах какого-нибудь человека пелена Майи, principium individuationis стала так прозрачна, что он не делает уже эгоистической разницы между своей личностью и чужой, а страдание других индивидуумов принимает так же близко к сердцу, как и свое собственное, и потому не только с величайшей радостью предлагает свою помощь, но даже готов жертвовать собственным индивидуумом, лишь бы спасти этим несколько чужих, — то уже естественно, что такой человек, во всех существах узнающий себя, свое сокровенное и истинное я, должен и бесконечные страдания всего живущего рассматривать как свои собственные и приобщить себя несчастью вселенной. Ни одно страдание ему не чуждо более» (Там же, стр. 393.).

Для Толстого даже убийство бешеной собаки запрещено божественным законом, точно так же, как сопротивление убийце невинного младенца: высший закон божественной жизни — не противиться смерти. Жизнь тут на земле ценности не имеет, смерть желаннее, так не все ли равно кто смерть приносит, ибо если не смотреть испуганными глазами на смерть, то она лишь «есть перемена сознания, перемена того, что я могу сознавать собою. И потому страх смерти есть ужасное суеверие. Смерть есть радостное событие, стоящее на конце каждой жизни. Страдания затем и посланы людям, чтобы удерживать их от смерти. А то все бы, понимающие жизнь и смерть, стремились бы к смерти. Теперь же к смерти нельзя притти иначе, как через страдания»(«Дневник Л. Н. Толстого», 14 ноября 1898 г.) .

Но если страх смерти есть лишь «ужасное суеверие», ибо она нас избавляет от страданий, тогда желание жить — ужасный предрассудок. Но почему же не покончить эту «глупую шутку»? Зачем ждать случая укуса бешеной собаки или взбесившегося разбойника?

Во взгляде на смерть он — последователь Шопенгауэра, который о смерти говорит следующее: «Когда же, наконец, приходит к нему смерть, разрешающая это проявление той воли, сущность которой, вследствие свободного самоотрицания, умерла в нем уже давно кроме слабого остатка ее — одушевленности тела, то смерть встречает он с великой радостью, как желанное искупление. С нею кончается здесь, не как у других, одно, лишь явление, — здесь уничтожается самая сущность, которая только в явлении и только посредством него имела слабое бытие: здесь разрывается смертью и эта последняя хрупкая связь...

«Для того, чья воля обратилась назад и отринула себя, это наш столь реальный мир со всеми его сомнениями и млечными путями — ничто» («Мир как воля и представление», стр. 397 и 427.).

Итак, по Толстому высшее стремление, завершением чего является «ничто», лежит через длинный и медленный процесс умирания, через цепь страданий, и мученик-аскет встречает это «ничто» с «великой радостью».

Мы видели, что для Толстого беднота есть одна из добродетелей, которая входит в код морального человека, поэтому он и идеализирует бродяжничество, ибо при образе жизни бродяги нужда и страдания неизбежны.

Этот взгляд Толстой также заимствовал у буддизма и Шопенгауэра, который сам признается, что он много черпал из индусской философии. А о нищете, об аскетизме Шопенгауэр говорит следующее: «Аскетизм выражается, далее, в добровольной и намеренной нищете, которая наступает не только per ассidеns, вследствие раздачи имущества для облегчения чужих страданий, но служит здесь целью сама по себе и должна быть постоянным умерщвлением воли, для того чтобы удовлетворение желаний и сладость жизни снова не разбудили воли, к которой самопознание исполнилось отвращения. Так как он сам отвергает проявляющуюся в его личности волю, то он не станет противиться, если другой сделает то же самое, т.е. причинит ему какую-нибудь несправедливость: поэтому он рад всякому страданию, которое приходит к нему извне, случайно или по чужой злобе, он рад всякой утрате, всякому поношению, всякой обиде, — он радостно принимает их как повод увериться, что он уже больше не утверждает воли, а охотно берет сторону каждого врага того проявления ее, которое составляет его собственную личность. Поэтому он с неисчерпаемым терпением и кротостью переносит муки и позор, без гордыни воздает добром за зло и не допускает, чтобы в нем когда-либо возгорелось пламя гнева или вожделения. Как самую волю, так умерщвляет он и ее внешность, ее объективность — тело: он скудно питает его, для того чтобы его пышный рост и расцвет не оживлял и не укреплял воли, которой оно является выражением и зеркалом»(«Мир как воля и представление», стр. 396 — 397.) .

Из этого видно, что и непротивление, и любовь к врагам и отказ от имущества есть средство побороть волю к жизни. Толстой же это называет служением богу, но разница между этими двумя мыслителями в отношении нравственности, несмотря на атеизм Шопенгауэра, уж не очень большая. Об этом сам Толстой сознается в своем «Дневнике» и также в «Анне Карениной». «Читаю «Афоризмы» Шопенгауэра. Очень хорошо. Только поставить: «служение «Богу» вместо «познания тщеты жизни», и мы согласны»(«Извлечения из дневников», Прил. к «Рускому слову», т. XXIV, стр. 114.) .