написать

Разделение народа решительно ложно

 

Разделение народа на противоположные и враждебные будто бы друг другу большинство и меньшинство, может быть, и справедливо со стороны логики, но решительно ложно со стороны здравого смысла. Меньшинство всегда выражает собою большинство в хорошем или в дурном смысле. Ещё страннее приписать большинству народа только дурные  качества, а меньшинству одни хорошие. Хороша была бы французская нация, если бы о ней стали судить по развратному дворянству времен Людовика ХV-го! Этот пример указывает, что меньшинство скорее может выражать собою более дурные, нежели хорошие стороны национальности народа, потому что оно живет искусственною жизнию, когда противополагает себя большинству, как что-то отдельное от него и чуждое ему. Это видим мы и в современной нам Франции в лице bourgeoisie, господствующего теперь в ней сословия. Что же касается до великих людей, они по преимуществу дети своей страны. Великий человек всегда национален, как его народ, ибо он потому и велик, что представляет собою свой народ. Борьба гения с народом не есть борьба человеческого с национальным, а просто-напросто нового со старым, идеи с эмпиризмом, разума с предрассудками. Масса всегда живет привычкою, и разумным, истинным и полезным считает только то, к чему привыкла. Она защищает с остервенением то старое, против которого, веком или менее назад, с остервенением же боролась она, как против нового. Противодействие массы гению необходимо: это с её стороны экзамен гению: если он возьмет свое, ни на что не смотря, значит, он точно гений, т.-е. в самом себе носит свое право действовать на судьбы своего отечества. Иначе всякий резонер, всякий мечтатель, всякий философ, всякий маленький великий человек стал бы обходиться с народом, как с лошадью направляя его по воле своих прихотей и фантазий то в ту, то в другую сторону.

Нет никакой необходимости разделяться народу на самого себя, чтобы доставить себе источник новых идей. Источник всего нового есть старое; но крайней мере, старым приготовляется новое. В гении не столько поражает находчивость нового, сколько смелость противопоставить его старому и произвести между ними борьбу на смерть. Необходимость нововведений в России чувствовали ещё предшественники Петра; она указывалась настоящим положением государства; но произвести реформу мог только Петр. Для этого ему вовсе не нужно было предполагать себя во враждебных отношениях к своему народу; но, напротив, нужно было знать и любить его, сознавать свое кровное единство с ним. Что в народе бессознательно живет, как возможность, то в гении является, как осуществление, как действительность. Народ относится к своим великим людям, как почва к растениям, которые производит она. Тут единство, а не разделение, не двойственность. И, вопреки логистам (новое слово!), для великого поэта нет большей чести, как быть в высшей степени национальным, потому что иначе он и не может быть великим. То, что называют резонеры человеческим, противополагая его национальному, есть в сущности новое, непосредственно и логически следующее из старого, хотя бы оно и было чистым его отрицанием. Когда крайность какого-нибудь принципа доводится до нелепости, из неё один естественный путь - переход в противоположную крайность. Это в натуре и человека и народов. Следовательно, источник всякого прогресса, всякого движения вперед заключается не в двойственности народов, а в человеческой натуре, так же как в ней заключается и источник уклонений от истины, коснения и неподвижности.

Важность теоретических вопросов зависит от их отношения к действительности. То, что для нас, русских, ещё важные вопросы, давно уже решено в Европе, давно уже составляет там простые истины жизни, в которых никто не сомневается, о которых никто не спорит, в которых все согласны. И - что всего лучше - эти вопросы решены там самой жизнию, или если теория и имела участие в их решении, то при помощи действительности. Но это нисколько не должно отнимать у нас смелости и охоты заниматься решением таких вопросов, потому что, пока не решим мы их сами собой и для самих себя, нам не будет никакой пользы в том, что они решены в Европе. Перенесенные на почву нашей жизни, эти вопросы те же, да не те, и требуют другого решения. Теперь Европу занимают новые великие вопросы. Интересоваться ими, следить за ними нам можно и должно, ибо ничто человеческое не должно быть чуждо нам, если мы хотим быть людьми. Но в то же время для нас было бы вовсе бесплодно принимать эти вопросы, как наши собственные. В них нашего только то, что применимо к нашему положению; все остальное чуждо нам, и мы стали бы играть роль дон-Кихотов, горячась из-[за] них. Этим мы заслужили бы скорее насмешки европейцев, нежели их уважение. У себя, в себе, вокруг себя, вот где должны мы искать и вопросов и их решения. Это направление будет плодотворно, если и не будет блестяще. И начатки этого направления видим мы в современной русской литературе, а в них - близость её зрелости и возмужалости. В этом отношении литература наша дошла до такого положения, что её успехи в будущем, её движение вперед зависят больше от объема и количества предметов, доступных её заведываншо, нежели от неё самой. Чем шире будут границы её содержания, чем больше будет пищи для её деятельности, тем быстрее и плодовитее будет её развитие. Как бы то ни было, но, если она ещё не достигла своей зрелости, она уже нашла, нащупала, так сказать, прямую дорогу к ней, а это великий успех с её стороны.

Один из самых поразительных признаков зрелости современной русской литературы - это роль, которую играет в ней стихотворная поэзия. Бывало, стихи и стишки составляли отраду и утешение нашей публики. Их читали, перечитывали, учили наизусть, покупали, не жалея денег, или переписывали в тетради. Новая поэма в стихах, отрывок из поэмы, новое стихотворение, появившееся в журнале или альманахе, - все это пользовалось привилегиею производить шум, толки, восторги, споры и т. и. Стихотворцы являлись без счету, росли, как грибы после дождя. Теперь не то. Стихи играют второстепенную в сравнении с прозою роль. Их читают будто нехотя, едва замечают, хладнокровно похваливают хорошее и ничего не говорят о посредственном. Стихотворцев, против прежнего, стало теперь несравненно меньше. Из этого многие заключили, будто век поэзии миновался для русской литературы, что поэзия скрылась от нас чуть ли не навсегда. Мы так, напротив, видим, в этом скорее торжество, нежели упадок русской поэзии. Что поколебало, а потом и вовсе изгнало манию стихописания и стихочтения? Прежде всего появление Гоголя, потом появление в печати посмертных сочинений Пушкина и, наконец, явление Лермонтова. Поэтическую деятельность Пушкина можно разделить на два периода: в первом она является прекрасной, но ещё не глубокою, не установившеюся, ещё доступной для копирования и подражания; во втором мы видим её на неприступной высоте художественной зрелости, глубины, могущества; тут уже нельзя копировать её, нельзя подражать ей. Талант Лермонтова с первого же своего дебюта обратил на себя всеобщее внимание, отбил у всех и у всякого охоту подражать ему. После этого доступ к поэтической славе сделался очень труден, так что талант, который прежде мог бы играть блестящую роль, теперь должен ограничиться более скромным положением. Это значит, что вкус публики к стихам сделался разборчивее, требования строже; а это, конечно, успех, а не упадок вкуса. Теперь нужен новый Пушкин, новый Лермонтов, чтобы книжка стихотворений привела в восторг всю публику, в движение - всю литературу. Но уже теперь сделалось решительно невозможным для господ поэтов обращать на себя внимание или приобретать славу или известность хоть на волос выше той меры, в какой они действительно заслуживают, по своему таланту, внимания, славы или известности. Талант теперь всегда будет оценен, и его успех уже не зависит ни от покровительства, ни от преследования журналов (если ещё чем могут они повредить ему, так разве молчанием, но уже не похвалами и не бранью); он будет замечен в оценен, но не иначе, как по мере его истинного достоинства - ни больше, ни меньше.

В прошлом 1846 году вышли стихотворения гг. Григорьева, Полонского, Лизандера, Плегцеева, г-жи Юлии и Ангелица, г. Вельтмана - что-то в роде детской сказки не то в стихах, не то в мерной прозе; Слово о полку Игоря, переделанное г. Минаевым на поэму во вкусе не древности, не старины, а того недавнего времени, когда была мода на поэмы. Это в сущности не больше, как распространение, или разжижение, "довольно бойкими стихами довольно короткого и сжатого о полку Игоревом. Мы рады будем, если попытка г. Минаева понравится публике; но что до нас собственно касается, нам так нравится Слово о полку Игоревом в его настоящем виде, что мы не можем без неприятного чувства смотреть на его переделки. Нам кажется, что его вовсе по нужно ни изменять, ни переводить, ни перелагать; но довольно заменить в нем слишком обветшалые и непонятные слова более новыми и понятными, хотя и взятыми из народного же языка. Мы назвали стихи г Минаева бойкими; прибавим к этому, что они ещё столько же фразисты, сколько и восторженны, и что в них больше риторики, нежели поэзии. Г. Минаев - энтузиастический поклонник Слова о полку Игоревом; в его глазах оно чуть ли не выше всей русской поэзии от Ломоносова до Лермонтова включительно. Это изъясняет он в послесловии к стихотворному труду своему, которое носит следующее наивно-семинарское название: "Для любознательных отроковиц и юношей".

Стихотворения г-жи Юлии Жадовской были превознесены почти всеми нашими журналами. Действительно, в них нельзя отрицать чего-то в роде поэтического таланта. Жаль только, что источник вдохновения этого таланта не жизнь, а мечта, и что поэтому он не имеет никакого отношения к жизни и беден поэзию. Это, впрочем, выходит из отношений г-жи Жадовской к обществу, как женщины. Вот стихотворение, которое вполне объясняет это положение:

Меня гнетет тоски недуг;
Мне скучно в этом мире, друг;
Мне надоели сплетни, вздор -
Мужчин ничтожный разговор,
Смешной, нелепый женщин толк,
Их выписные бархат, шелк,
Ума и сердца пустота
И накладная красота.
Мирских сует я не терплю,
Но божий мир душой люблю,
Но вечно будут милы мне
И звезд мерцанье в вышине,
Я шум развесистых дерев
И зелень бархатных лугов,
И вод прозрачная струя,
И в роще песни соловья.

Нужно слишком много смелости и героизма, чтобы женщина, таким образом отстраненная или отстранившаяся от общества, не заключилась в ограниченный круг мечтаний, но ринулась бы в жизнь для борьбы с нею, если не для наслаждения, которого возможности не видит в ней. Г-жа Жадовская предпочла этому трудному шагу безмятежное смотрение на небо и звезды. Почти в каждом своем стихотворении не спускает она глаз с неба и звезд; но нового ничего там не заметила. Это не то, что Леверье, который открыл нам планету Н, до него никем не знаемую. Леверье больше поэт, чем г-жа Жадовская, хоть он и не пишет стихов. Охотно согласимся с теми, кто найдет наше сближение неуместным или натянутым; но все-таки скажем, что смотреть на небо и не видеть в нем ничего, кроме общих, фраз, с рифмами или без рифм - плохая поэзия! Да и что путного может увидеть в небе поэт нашего времени, если он совершенно чужд самых общих физических и астрономических понятий, и не знает, что этот голубой купол, пленяющий его глаза, не существует в действительности, но есть произведение его же собственного зрения, ставшего центром видимой им сферической выпуклости; что там, на высоте, куда ему так хочется, и пусто, и холодно, и нет воздуха для дыхания, что от звезды до звезды и в тысячу лет не долетишь на лучшем аэростате... То ли дело земля - на ней нам и светло, и тепло, на ней все наше, все близко и понятно нам, на ней наша жизнь и наша поэзия... Зато, кто отворачивается от неё, не умея понимать её, тот не может быть поэтом и может ловить в холодной высоте одни холодные и пустые фразы...

Из поименованных нами стихотворных книжек, вышедших в прошлом году, замечательнее других - Стихотворения Аполлона Григорьева. В них, по крайней мере, есть хоть блестки дельной поэзии, т.-е. такой поэзии, которою не стыдно заниматься, как делом. Жаль, что этих блесток немного; ими обязан был г. Григорьев влиянию на него Лермонтова; но это влияние исчезает в нем все больше и больше и переходит в самобытность, которая вся заключается в туманно-мистических фразах, при чтении которых невольно приходит на память эта старая эпиграмма:

Уж подлинно Бибрус богов языком пел:
Из смертных бо его никто не разумел.

Вот самобытность, которая не стоит даже подражательности!