написать

Карамзинский период

Жуковский — недостатки и достоинства. Творчество Батюшкова. Мерзляков и Капнист

Но Озеров имеет и другие недостатки, которые происходили от его личного характера. Одаренный душою нежною, но не глубокою, раздражительною, но не энергическою, он был не способен к живописи сильных страстей. Вот отчего его женщины интереснее мужчин; вот отчего его злодеи ни больше, ни меньше, как олицетворение общих, родовых пороков; вот отчего он из Фингала сделал аркадского пастушка и заставил его объясняться с Моиною мадригалами, скорее приличными какому- нибудь Эрасту Чертополохову, чем грозному поклоннику Одена. Лучшая его пьеса, без сомнения, есть «Эдип», а худшая «Димитрий Донской», эта надутая ораторская речь, переложенная в разговоры. Теперь никто не станет отрицать поэтического таланта Озерова, но вместе с тем и едва ли кто станет читать его, а тем более восхищаться им.

Появление Жуковского изумило Россию, и не без причины. Он был Колумбом нашего отечества: указал ему на немецкую и английскую литературы, которых существование оно даже и не подозревало. Кроме сего, он совершенно преобразовал стихотворный язык, а в прозе шагнул далее Карамзина (Я разуме» здесь мелкие сочинения Карамзина): вот главные его заслуги. Собственных его сочинений немного; труды его — или переводы, или переделки, или подражания иностранным. Язык смелый, энергический, хотя и не всегда согласный с чувством, односторонняя мечтательность, бывшая, как говорят, следствием обстоятельств его жизни, —- вот характеристика сочинений Жуковского 64. Ошибаются те, которые почитают его подражателем немцев и англичан; он не стая бы иначе писать и тогда, когда б был незнаком с ними, если б только захотел быть верным самому себе. Он не был сыном XIX века, но был, так сказать, прозелитом; присовокупите к сему еще то, что его творения, может быть, в самом деле проистекали из обстоятельств его жизни, и вы поймете, отчего в них нет идей мировых, идей человечества, отчего у него часто под самыми роскошными формами скрываются как будто карамзинские идеи (например, «Мой друг, хранитель, ангел мой!» и т. п.), отчего в самых лучших его созданиях (как, например, в «Певце во стане русских воинов») встречаются места совершенно риторические. Он был заключен в себе, и вот причина его односторонности, которая в нем есть оригинальность в высочайшей степени. По множеству своих переводов Жуковский относится к нашей литературе, как Фосс или Авг. Шлегель к немецкой литературе. Знатоки утверждают, что он не переводил, а усвоивал русской словесности создания Шиллеров, Байронов и пр.; в этом, кажется, нет причины сомневаться. Словом; Жуковский ость поэт с необыкновенным энергическим талантом, поэт, оказавший русской литературе неоцененные услуги, поэт, который никогда не забудется, которого никогда не перестанут читать; но, вместе с тем, и не такой поэт, которого б можно было назвать поэтом собственно русским, имя которого можно б было провозгласить на европейском турнире, где соперничествуют народными славами. |

Многое из сказанного о Жуковском можно сказать и о Батюшкове. Сей последний решительно стоял на рубеже двух веков; поочередно пленялся и гнушался прошедшим, не признал и не был признан наступившим. Это был человек не гениальный, но с большим талантом. Как жаль, что он не знал немецкой литературы: ему немногого недоставало для совершенного литературного обращения. Прочтите его статью о морали, ocнованной на религии, и вы поймете эту тоску души и ее порывы к бесконечному после упоения сладострастием, которыми дышат его гармонические создания. Он писал о жизни и впечатление поэта, где между детскими мыслями проискриваются мысли как будто нашего времени, и тогда же писал о какой-то легкой поэзии, как будто бы была поэзия тяжелая. Не правда ли, что он не принадлежал вполне ни тому, ни другому веку? Батюшков, вместе с Жуковским, был преобразователем стихотворного языка, т. е. писал чистым, гармоническим языком; проза его тоже лучше прозы мелких сочинений Карамзина. По таланту Батюшков принадлежит к нашим второклассным писателям и по моему мнению, ниже Жуковского; о равенстве же его с Пушкиным смешно и думать. Триумвирату, составленному нашими словесниками из Жуковского, Батюшкова и Пушкина, можно верить только в двадцатых годах.

Мне остается теперь упомянуть еще о Мерзлякове, и я окончу весь Карамзинский период нашей словесности, окончу перечень всех его знаменитостей, всей его аристократии: останутся плебеи, о которых нечего говорить много, разве только для доказательства зыбкости наших прославленных авторитетов. Мерзляков был человек с необыкновенным поэтическим дарованием, и представляет собой одну из умилительнейших жертв духа времени. Он преподавал теорию изящного, и, между тем, эта теория оставалась для него неразгаданною загадкою во все продолжение его жизни; он считался у нас оракулом критики и не знал, на чем основывается критика; наконец, он всю жизнь свою заблуждался насчет своего таланта, ибо, написавши несколько бессмертных песен, в то же время написал множество од, в коих где-где блистают искры могучего таланта которого не могла убить схоластика, и в коих все остальное голая риторика. Несмотря на то, повторяю: это был талант мощный, энергический: какое глубокое чувство, какая неизмеримая тоска в его песнях! Как живо сочувствовал он в них русскому народу и как верно выразил в их поэтических звуках лирическую сторону его жизни! Это не песенки Дельвига, не подделки под народный такт — нет: это живое, естественна излияние чувства, где все безыскусственно и естественно. Не правда ли, что, по прочтении или по выслушании любой из его песен, вы невольно готовы воскликнуть:

Ах! та песнь была заветная:
Рвала белу грудь тоской,
А все слушать бы хотелось.
Не расстался бы ввек с ней! (65)

 И этот человек, который был знаком с немецким языком и литературою, этот человек с душою поэтическою, с чувством глубоким— писал торжественные оды, перевел Тасса, говорил с кафедры, что только чудотворный гений немцев любит выставлять на сцене виселицы, находил гений в Сумарокове и был увлечен, очарован поддельною и нарумяненною* поэзиею французов в то время, как читал Гете и Шиллера!.. Он рожден был практиком поэзии, а судьба сделала его теоретиком; пламенное чувство влекло его к песням, а система заставила писать оды и переводить Тасса!,.

Теперь вот прочие замечательные по таланту или по авторитету литераторы Карамзинского периода.

Капнист принадлежит к трем царствованиям. Некогда он слыл за поэта с необыкновенным дарованием. Г. Плетнев даже утверждал где-то когда-то, что у Капниста есть что-то такое, чего будто бы недостает Ламартину: le bon vieux temps!(66) Теперь Капнист совершенно забыт, вероятно, потому, что плакал в своих стихах по правилам порядочной хрии, а более всего потому, что едва заметные блестки таланта еще не могут спасти писателя от всепоглощающих волн Леты. Он наделал много шума своею «Ябедою», но эта прославленная «Ябеда» ни больше, ни меньше, как фарс, написанный языком варварским даже и по своему времени (67).

Гнедич и Милонов были истинные поэты: если их теперь мало почитают, то это потому, что они слишком рано родились.

Г. Воейков (Александр Федорович, как значится в литературном адрес-календаре г. Греча, известном под именем: «Истории русской литературы») играл некогда в нашей словесности роль знаменитого. Он перевел Делиля (которого почитал не только поэтом, но и большим поэтом); он сам собирался написать дидактическую поэму (в то время все верили безусловно возможности дидактической поэзии); он переводил (как умел) древних; потом занялся изданием разных журналов, в коих с неутомимою ревностию выводил на свежую воду знаменитых друзей гг. Греча и Булгарина (нечего сказать — высокая миссия!); теперь, на старости лет, поочередно или, лучше сказать, понумерно, бранит Барона Брамбеуса и преклоняет перед ним колена, а пуще всего восхваляет Александра Филипповича Смирдина за то, что он дорого платит авторам; перепечатывает в своем журнале старые стихи и статьи из «Молвы» за 1831 год. Что ж делать? От великого до смешного только шаг, сказал Наполеон!...