Роль Ломоносова в становлении литературы. Отказ в критике авторитетов. Просчёты Ломоносова
Да — первые попытки были слишком слабы и неудачны. Но вдруг, по прекрасному выражению одного нашего соотечественника, на берегах Ледовитого моря, подобно серверному сиянию, блеснул Ломоносов (38). Ослепительно и прекрасно было это явление! Оно доказало собой, что человек есть человек во всяком состоянии и во всяком климате, что гений умеет торжествовать над всеми препятствиями, какие ни противопоставляет ему враждебная судьба, что, наконец, русский способен ко всему великому и прекрасному не менее всякого европейца; но вместе с тем, говорю, это утешительное явление подтвердило, к нашему несчастию, и ту неопровержимую истину, что ученик никогда не превзойдет учителя, если видит в нем образец, а не соперника, что гений народа всегда робок и связан, когда действует не своеобразно, не самостоятельно, что его произведения в таком случае всегда будут походить на поддельные цветы: ярки, красивы, роскошны, но не душисты, не ароматны, безжизненны. С Ломоносова начинается наша литература; он был ее отцом и пестуном; он был ее Петром Великим. Нужно ли говорить, что это был человек великий и ознаменованный печатаю гения? Все это истина несомненная. Нужно ли доказывать, что он дал направление, хотя и временное, нашему языку и нашей литературе? Это еще несомненнее. Но какое направление? Это другой вопрос. Я не скажу ничего нового о сем предмете и только, может быть, повторю более или менее известные мысли.
Но прежде всего почитаю нужным сделать следующее
замечание. У нас, как я уже и говорил, еще и по сию пору
царствует в литературе какое-то жалкое, детское благоговение
к авторитетам; мы и в литературе высоко чтим табель о
рангах и боимся говорить вслух правду о высоких
персонах. Говора о знаменитом писателе, мы всегда
ограничиваемся одними пустыми возгласами и надутыми
похвалами; сказать о нем резкую правду — у нас святотатство.
И добро бы еще это было вследствие убеждения. Нет, это
просто из нелепого и вредного приличия или из боязни
прослыть выскочкой, романтиком. Посмотрите, как
поступают в сем случае иностранцы: у них каждому писателю
воздается по делам его; они не довольствуются сказать, что в
драмах г. NN есть много прекрасных мест, хотя есть стишки
негладкие и некоторые погрешности, что оды г. NN
превосходны, но элегии слабы Нет, у них рассматривается весь
крут деятельности того или другого писателя, определяется
степень его влияния на современников и потомство,
разбирается дух его творений вообще, а не частные красоты
недостатки, берутся в соображений обстоятельства его жизни
дабы узнать, мог ли он сделать больше того, что сделал,
объяснить, почему он делал так, а не этак; и уже, по
соображении всего этого, решают, какое место он должен
занимать в литературе и какою славою должен пользоваться!
Читателям «Телескопа» должны быть знакомы многие
подобные критические биографии знаменитых писателей. Где ж
они у нас? Увы!**(39)
Сколько раз, например, слышали мы, что «Вечернее и утреннее размышление о величестве божьем» Ломоносова прекрасно, что строфы его од звучны и величественны, что периоды его прозы полны, круглы и живописны; но определена ли мера его заслуг, показаны ли вместе с светлыми его сторонами и темные пятна? Нет — как можно! грешно, дерзко, неблагодарно! .. Где же критика, имеющая предметом образование вкуса, где истина, долженствующая быть дороже всех на свете авторитетов?..
Много сведений, опытности, труда и времени нужно для достойной оценки такого человека, каков был Ломоносов. Недостаток времени и места, а может быть, и сил, не позволяет входить мне в слишком подробные исследования: ограничусь одним общим взглядом. Ломоносов — это Петр нашей литературы: вот, кажется мне, самый верный взгляд на него. В самом деле, не замечаете ли вы поразительного сходства в образе действования сих великих людей, равно как и в следствиях сего образа действования? На берегах Северного океана, в царстве зимы и смерти, родился у бедного рыбака сын. Ребенка мучит какой-то неведомый демон, не дает ему покоя ни днем, ни ночью, шепчет ему на ухо какие-то дивные речи, от которых сильнее трепещет его сердце, жарче кипит его кровь; на что ни взглянет этот ребенок, ему хочется знать: откуда это, почему и как; бесконечные вопросы давят и тяготят его юную душу — и нет ответов!
Он выучивается кое-как грамоте, тайные внушения его
докучного демона -раздаются в его душе, как обольстительные
звуки Вадимова колокольчика, и манят его в туманную
даль...(40) И вот он оставляет отца своего и бежит в Москву
белокаменную. Беги, беги, юноша! Там узнаешь ты все, там
утолишь в источнике знания свою мучительную жажду! Но, увы!
надежда обманула тебя: жажда твоя еще сильнее — ты только
пуще раздражил ее. Дальше, дальше, смелый юноша! Туда, в
ученую Германию, там сады райские, а в тех садах древо
жизни, древо познания, древо добра и зла... Сладки плоды его
— спеши вкусить их... И он бежит, он вступает в
очаровательные сады, и видит искусительное древо, и жадно
пожирает плоды его. Сколько чудес, сколько очарований! Как
жалеет он что не может разом всего захватить с собой и
перенести в драгое отечество, в святую родину!..
Однако ж... нельзя ли как попытаться?.. Ведь он русский:
стало быть, ему все под силу, все возможно; ведь его ожидает
Шувалов: стало быть, ему нечего страшиться предрассудков,
врагов и завистников!.. И вот Русь оглашается одами, смотрит
на трагедии, восхищается эпопеей, смеется над побасенками,
слушает Цицерона и Демосфена, важно рассуждает об
электричестве и громовых отводах: чего же медлить? Не правда
ли, что и сам Петр воскликнул бы с удовольствием: это
по-нашему! Но и с Ломоносовым сбылось то же, что с
Петром.
Прельщенный блеском иноземного просвещения, он закрыл
глаза для родного. Правда, он выучил в детстве наизусть
варварские вирши Симеона Плоцкого, но оставил без внимания
народные песни и сказки. Он как будто, и не слыхал о них.
Замечаете ли вы в его сочинениях хотя слабые следы влияния
летописей и вообще народных преданий земли русской? Нет
—ничего этого не бывало. Говорят, что он глубоко постиг
свойства языка русского! Не спорю — его грамматика дивное,
великое дело. Но для чего же он пялил и корчил русский язык
на образец латинского и немецкого? Почему каждый период его
речей набит без всякой нужды таким множеством вставочных
предложений и завострен на конце глаголом? Разве этого
требовал гений языка русского, разгаданный сим великим
человеком? Создать язык невозможно, ибо его творит народ;
филологи только открывают его законы и приводят их в
систему, а писатели только творят на нем, сообразно с сими
законами. И в сем последнем случае нельзя довольно
надивиться гению Ломоносова: у него есть строфы и целые
стихотворения, которые по чистоте и правильности языка
весьма приближаются к нынешнему времени. Следовательно, его
погубила слепая подражательность; следовательно, она одна
виной, что его никто не читает, что он не признан и забыт
народом, и что о нем помнят одни записные литераторы.
Некоторые говорят, что он был великий ученый и великий
оратор, но совсем не поэт: напротив, он был больше поэт, чем
оратор; скажу больше: он был великий поэт и плохой оратор.
Ибо что такое его похвальные слова? Набор громких
слов и общих мест, частию взятых на прокат из древних витий,
частию принадлежащих ему, плоды заказной работы, где одна
только шумиха и возгласы, а отнюдь не выражение горячего,
живого и неподдельного чувства, которое одно бывает
источником истинного красноречия. Некоторые места,
прекрасные по слогу, ничего не доказывают: дело в том,
каково целое. И удивительно ли, что так случилось: мы и
теперь очень мало нуждаемся в красноречии, а тем меньше
тогда нуждались в нем; следовательно, оно родилось без
всякой нужды, из одной подражательности, и потому не могло
быть удачным. Но стихотворения Ломоносова носят, на себе
отпечаток гения. Правда, у него и в них ум преобладает над
чувством, но это происходило не от чего иного, как от того,
что жажда к знанию поглощала все существо его, была его
господствующею страстью.
Oн всегда держал свою энергическую фантазию в крепкой
узде холодного ума и не давал ей слишком разыгрываться.
Вольтер сказал, помнится, о Корнеле, что он в сочинении
своих трагедий похож на великого Конде, который хладнокровно
обдумывал планы сражений и горячо сражался: вот Ломоносов!
От этого-то его стихотворения имеют характер ораторский,
от этого то сквозь призму их радужных цветов часто виден
сухой силлогизма. Это происходило от системы, а отнюдь не от
недостатка поэтического гения. Система и рабская
подражательность заставила его написать прозаическое «Письмо
о пользе стекла», две холодные и надутые трагедии, и,
наконец, эту неуклюжую «Петриаду», которая была самым жалким
заблуждением его мощного гения (41). Он был рожден лириком,
и звуки его лиры там, где он не стеснял себя системой, были
стройны, высоки и величественны...